Я установила аквариум в тот же день.

С тех пор прошло две недели и два дня.

Остался один.

***

Я точно помню день, когда впервые заметила, что что-то не так под землей.

Это было первое марта позапрошлого года. Неожиданный мороз (я еще подумала: вот вам и начало весны) превратил все без исключения московские трассы в конькобежные дорожки, с изысканным коварством присыпанные мелкими гранулами тверденьких льдистых снежинок. Этот мороз сделал их практически непригодными для передвижения не только на моем легко-задом вертлявом “гольфе”, но и вообще на любом транспорте, не снабженном полозьями.

Опасливо поелозив демисезонной резиной по мутной недружественной глади Садового кольца, я оставила машину у ближайшего выхода метро и – терпеть не могу подземку, но нужно же было как-то попасть на работу – спустилась вниз.

И вот там, в переходе с “Театральной” на “Площадь Революции”, мне впервые показалось, что что-то не так.

Из динамиков лился бодрый мужской голос – такой полузабытый, такой знакомый, такой неприятно родной. Голос из моего короткого социалистического детства – тот, что мешал мне спать (“В эфире – “Пионерская зорька”!”), тот, что всегда ворковал на кухне, когда мать готовила самые вонючие (заливное) и самые несъедобные (тушеная капуста) блюда (“На волне “Маяка” – концерт по вашим заявкам!”), тот, что с жизнерадостным занудством ежедневно пытался меня убедить, что в Петропавловске-Кам-чатском всегда полночь.

Только теперь этот голос говорил совершенно другое (да откуда он вообще взялся в наше время , этот непрошибаемый гнусный Оптимист? Разве он не умер? Разве хотя бы не состарился? Почему тогда я не слышу старческих скрипучих ноток в его самодовольном баритоне? Или у этого вечного голоса и не было никогда никакого владельца? Адаптированный для простого народа Глас Божий? Синтетическое фуфло?).

Теперь он говорил другое – но все с той же пионерской бравадой:

– …о лицах, пачкающих одежду других пассажиров, нарушающих общественное спокойствие, занимающихся попрошайничеством, и лицах без определенного места жительства – просьба немедленно сообщать начальнику станции…

…ку-ку-ру-ку! (электронная перебивка)…

– …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей – не трогая их, сообщайте по переговорному устройству…

…ку-ку-ру-ку!

– …не просто жевательная резинка с устойчивым вкусом – она тает на языке…

…ку-ку-ру-ку!

– …Уважаемые пассажиры! Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. Находясь на эскалаторе, стойте справа, лицом по направлению движения…

…ку-ку-ру-ку!

– …Московский метрополитен объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов…

…ку-ку-ру-ку!

– …Помните ли вы, что подснежники – эти хрупкие, прекрасные цветы – занесены в Красную книгу? Покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению редких…

…ку-ку-ру-ку!

Не обращая на приставучее звуковое сопровождение никакого внимания, не обнаруживая ни малейших признаков ностальгии, набычен-ная толпа двигалась по переходу, медленно покачиваясь из стороны в сторону. Полумертвые потные тетушки в серых пальто и зеленых беретах привычно подстегивали впереди идущих, символически тыкаясь в их равнодушные спины острыми кулачками.

Но эти (на кого шла охота) – лица, пачкающие одежду , лица без определенного места … – уверенно кучковались вдоль зассаных гранитных стен и слушали. Внимательно слушали. Их опухшие, неправдоподобных цветов (каждый охотник желает знать, где сидит…) лица складывались в странно-выжидательные мины. Их вонючие подгнившие тряпки, их вонючие подгнившие губы морщились от непонятного напряжения. Их посиневшие языки медленно и липко ворочались (высовывались и прятались, высовывались и прятались) за огрызками зубов. Они разговаривали. Они обсуждали что-то.

В конце перехода, в красном потрепанном пуховичке и в валенках, стояла неопределенного возраста тетушка с тремя куцыми букетиками подснежников в руке.

Напротив нее скрючилась на складной табуретке нищая старуха с бело-зеленым изможденным лицом. Ее длинный заострившийся нос костистой естественной стрелкой указывал вниз, на неровно обрезанный молочный пакет. На дне пакета я разглядела несколько монет по рублю и пару пятирублевых.

Бросила в молочный обрубок бумажную десятку и услышала отчетливое: “С-сука”.

– Что вы сказали? – не поверила своим ушам.

– Гос-споди с-сохрани, – с ненавистью зашипела старуха, – с-сохрани вс-сех-х живых-х.

С ощущением, что только что вляпалась в какую-то вонючую гадость, я добрела до конца перехода. И снова, в который уже раз, подумала, что “Площадь Революции” – все-таки самая дикая станция в Московском метрополитене. С этими ее чудовищными статуями, которые улыбались и корчились – каждая на своем столбе. В некоторые из них можно было, кстати, залезть рукой (то есть не в сами статуи, а в небольшие углубления в складках “одежды”) и найти там пару-тройку свернутых в шарики записочек. Мало кто знал об этом, но один мой приятель откуда-то знал – и рассказал мне. Уже многие годы существовал, оказывается, такой городской ритуал: человек писал на маленькой (обязательно очень маленькой, буквально сантиметра два на два) бумажке свое самое заветное желание – совершенно микроскопическими буквами (чтобы уместилось), но без сокращений. Клал бумажку в статую и ждал три дня. Через три дня он возвращался, искал свою бумажку, и, если находил – увы, это обозначало отказ статуи исполнять его просьбу. А вот если записочки не оказывалось – значит, она согласилась.

Я пошарила рукой в бронзовом переднике какой-то огромной не то доярки, не то революционерки (голова замотана в бронзовую же косынку, на коричневом, чуть тронутом зеленью лице – нездешняя безмятежность) и вытащила два комочка. Развернула один: “Отношения с Витей улучшенные, стабильно спокойные, и вскоре брак”. Второй: “Скорей победить”. Положила оба в карман и направилась к поезду.

В вагоне, куда я зашла, стоял отвратительный смрад. Их было довольно много. Не то чтобы прямо очень много, но очевидно больше , чем, скажем, месяц назад. Они по-хозяйски возлежали, вытянувшись во всю длину, на двух-трех пассажирских сиденьях в безлюдном центре вагона. “Приличные” пассажиры брезгливо толпились в хвостовых частях, страдальчески прятали за воротниками сморщенные носы и старались меньше дышать.

И еще – по дороге на улицу. В полуметре от болтающихся прозрачных дверей, практически заблокировав выход, они сидели на расстеленных промокших газетах, ели мелкие полузеленые помидоры и картошку в мундире.

***

Сегодня. Это должно случиться сегодня.

Весь день я бесцельно слоняюсь по улицам. Боюсь возвращаться. Боюсь, что не удалось – и он будет другим. Еще больше боюсь – что он будет прежним.

Подхожу к дому под вечер. Приближаюсь к входной двери – и чувствую, что он там, внутри. Как раньше. Такой же, как раньше.

Он встречает меня в коридоре:

– Привет, солнышко.

Стою, прислонившись к стене. Молчу. Боюсь шевельнуться, боюсь посмотреть, боюсь поверить, вспугнуть.

– Где ты была весь день? Я соскучился.

Я делаю шаг в его сторону. Я поднимаю глаза.

Смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него. Как я могла сомневаться… Господи, как я жила… Все это время.

***

Провожу рукой по шершавой, худой щеке. Трогаю пальцем полузажившую, несегодняшнюю царапину от бритвы на подбородке. Несегодняшнюю… Как они это сделали? Как… не думать об этом. Больше не думать об этом…

Без линз он видит все очень плохо, расплывчато… поэтому – только поэтому – в его глазах другое, незнакомое выражение; смотрит одновременно пристально, и растерянно, и будто слегка подозрительно… И все лицо кажется странным… Но это просто потому что без линз. Так было и раньше. Так было всегда.